тот завистливо сопел. На широкой переносице между бровями проступил пот.
– Добро! – сказал Тройников. – Действуй. Одним батальоном выйдешь деревне в тыл, двумя, не задерживаясь, – вперед. До скрещения дорог. Возьмешь высоту плюс пять ноль, оседлаешь дороги – и сразу окапывайся. Это твоя главная задача. Дальше высоты не иди! – Он погрозил Прищемихину. – Понял? Ужинаю у тебя, раз у тебя кухни в первом эшелоне идут.
Глава IV
Настал день, и дороги опустели. Все исчезло. Скрылось в землю. Остались только бесчисленные следы ступавших здесь ночью сапог, перечеркнутые колеями повозок, вдавленными следами гусениц, – над всем этим, казалось, еще витали голоса.
Всходило солнце. На траве, на холодных телах танков, укрытых в лесу, обсыхала роса. Хорошо было сейчас сидеть в свежевырытом окопе. Сверху – солнце, сухой полевой ветерок по брустверу, а от непрогретой в глубине земли прохладно спине сквозь гимнастерку. Гудят вытянутые пудовые ноги, отходя понемногу, а голова легкая, и так сладко сейчас потянуться всем млеющим телом. Война ничего не отменила, только все чувства стали острей на войне, и нет слаще утреннего сна в окопе после такой ночи. Сквозь дрему бухнет орудийный выстрел, а ты сидишь, вытянув ноги, не размыкая век…
Гончаров потянулся, заложа руки за голову, зевнул, глядя на Литвака маслеными глазами:
– Ну вот, Борька, мы и встретились.
Борька Литвак, тот самый солдат, которого он ночью забрал из чужой батареи, поднял от котелка лицо, улыбнулся стеснительно и добро. Он был голоден и ел так, словно домой попал. Слив в ложку последние капли из котелка, он облизал ее по-солдатски и сунул за голенище.
– Слушай, а за мной не придут?
– Неохота?
– Суп у вас гороховый здорово варят.
– Тем и славимся.
Они были однолетки и года четыре сидели в школе на одной парте. Но сейчас Гончаров выглядел старше и крупней. С ним произошла та перемена, которая быстро наступает в армии у молодых людей. Он развился физически, расширился в груди, в плечах, а сознание ответственности за многих людей – и равных ему по годам, и годившихся ему в отцы – оставило на лице его ранний отпечаток мужественности и серьезности. Эту перемену, как незримую грань, разделявшую их, Литвак смутно чувствовал. И отчего-то неловко было называть его Юркой.
А Гончаров смотрел на него с суровой ласковостью, как на младшего старший брат.
– Курить научился?
– Есть, товарищ комбат, тот грех, – сказал Литвак, шуткой обходя неловкость.
Он взял у Гончарова кисет: «Ого!» Кисет был резиновый, трофейный, немецкий, и у Литвака даже некоторой завистью и уважением заблестели глаза.
Гончаров расстегнул отложной воротник гимнастерки, подставил ветерку голую грудь. Дым табака щекотал ему ноздри, но не хотелось стряхивать с себя дремоту в эти последние короткие минуты, которые он еще мог позволить себе подремать, пока разведчик устанавливает стереотрубу, а телефонист на солнышке клюет носом над аппаратом. Борьке же оттого, что он встретился со школьным другом, и попал к нему в батарею, и поел хорошо, и теперь закурил, показалось вдруг с легкостью, что война отодвинулась на долгий срок – надо же в конце концов людям поговорить!
– Старшина батареи у вас кадровый? – спросил Гончаров.
– Угу.
– Сверхсрочник?
– Мало сказать…
– Я вижу. – Гончаров улыбался сонной улыбкой. – Это он для тебя специально подобрал персональные сапоги. Из бросовых. Чтоб каждому виден был в них человек умственного труда. Старшины-сверхсрочники вообще любят студентов. Историков обожают особенно.
– Когда-то ты тоже собирался историю изучать. Помнится мне.
– Был такой факт биографии. Да вовремя сообразил: если все историю будем изучать, некому ее защищать окажется. А как выяснилось, это тоже необходимо. Слушай! – спохватился вдруг Гончаров. – Ты как в армии вообще? У тебя ж что-то вены на ногах и один глаз ни черта не видит.
Литвак скромно опустил глаза:
– Видишь ли, я убедил военкома, что я – снайпер.
– А на меньшее ты не соглашался?
– Нет, почему… Он поверил. Ты же знаешь мою силу убеждения. Только потом меня почему-то направили в артиллерию.
Гончаров строго смотрел на него смеющимися глазами. И вдруг расхохотался, не выдержав, окончательно стряхнул с себя сон.
Прошлое, отдаленное не таким уж долгим сроком, было сейчас с ними. И за дымкой времени чем неясней вспоминалось оно, тем казалось милей.
– Помнишь Петьку Москаленко? – спросил Литвак. – Ведь я тебя к нему ревновал.
– Где он сейчас?
– Не знаю. Знаю только, что поступил на физмат.
Да, Петька Москаленко. Худой, длинный, выше всех в классе, с маленькой головой, узким лбом и синими-синими глазами. Был Петька сыном уборщицы студенческого общежития. Обычно перед праздниками она приходила в школу, робко стояла под дверью учительской, не решаясь войти. И когда ей говорили, что у сына ее незаурядные способности, она пугалась и только просила учителей:
– Вы уж как-нибудь с ним построже. Отца-то у нас нет, а сама я что могу?
Эти ее посещения школы для Петьки Москаленко были мучением, он покрывался красными пятнами, и лучше в это время было на него не смотреть. А у Гончарова отец был архитектор. На городской площади вокруг памятника Пушкину стояли чугунные фонари, отлитые по его проекту. И было в городе здание авиатехникума, построенное Юркиным отцом. Это здание и эти фонари весь класс бегал смотреть. Они были не то что предметом гордости, но как бы принадлежали классу: их строил Юркин отец. Гончаров приходил в школу отглаженный, в начищенных ботинках, отличный спортсмен, кидал в парту портфель и сидел на уроках со скучающим видом. А Петька Москаленко рядом с ним грыз карандаш и, уставясь в одну точку остро блестящими глазами, решал дифференциальные уравнения. Или по целым урокам напролет они разговаривали. И тогда кто-нибудь из учителей не выдерживал:
– Гончаров, повторите, что я только что рассказывал!
Этой минуты, как представления, ждал весь класс. Гончаров откидывал крышку парты, вставал, покачивая плечами, шел к доске и там, повернувшись лицом к классу, слово в слово повторял то, что говорилось на уроке. А потом, помолчав, глядя в лицо учителя ясными безжалостными глазами, начинал дополнять его рассказ такими подробностями, от которых класс замирал в восторге.
Они с Петькой никогда не учили уроков и всегда все знали. Это было высшим шиком. Им пытались подражать, но это кончалось плачевно. Они были не просто хорошими, они были блестящими учениками, и за это учителя прощали им многое. И все-таки что мог Петька Москаленко, не мог никто. В его маленькой голове с узким лбом свободно помещались и логарифмы, и дифференциальные исчисления, которым никто его не учил, потому что